Колин Крауч: «Наша модель демократии не дает нам шансов на участие в политике»

В 2005 году вышла книга профессора социологии Уорикского университета Колина Крауча «Постдемократия», ставшая сенсацией в западном интеллектуальном мире. В ней Крауч показал, как к началу XXI века западная социал-демократическая модель, завоеванная в прошлом веке кровью и потом благодаря массовым движениям и профсоюзам, подвергается коррозии со стороны финансового капитала. Результатом этого процесса становится новая власть, сохранившая внешние атрибуты представительной демократии (выборные процедуры, свободу печати, сменяемость власти, которые по сей день остаются «священными коровами» для западных обществ), но по сути аристократическая. В отличие от множества других политических прогнозов, анализ Крауча со временем только прибавил актуальности. После 2016 года термин «постдемократия» обрел новую жизнь. Арнольд Хачатуров и Сергей Машуков подробно поговорили с Колином Краучем о новом политическом ландшафте, путях реформирования неолиберального капитала и о вспышках правого популизма.

Этот разговор продолжает серию интервью с ведущими публичными интеллектуалами Европы «На рубеже», сделанную при поддержке представительства ЕС в России. До этого Кольта говорила с создателем философии информации Лучано Флориди и знаменитым французским философом техники Бернаром Стиглером.

— Вы утверждаете, что политика всегда была схваткой за власть между элитами. Только короткий период после Второй мировой войны, период социал-демократического консенсуса, был исключением из этого правила. Это перекликается с тезисом французского экономиста Тома Пикетти, который называет снижение экономического неравенства в этот период исторической аномалией. Если это так, то к какой «норме» мы возвращаемся сейчас?

— До демократии было множество политических режимов — аристократия, монархия, — и сильные классы всегда вытесняли голоса всех остальных. В XVIII веке возник бунт против такого положения вещей: например, во время Великой французской революции различные группы буржуа стали требовать для себя участия во власти. Но это было демократическое движение, исключающее при этом из политики рабочий класс и крестьян.

Однако в Европе шаг за шагом появлялось понимание, что гражданские права необходимо распространить на всех взрослых людей. Начали устанавливаться парламентские системы. Да, они тоже воспроизводили в значительной мере неравенство, поскольку в распределении политической власти богатство играет существенную роль. Тем не менее во второй половине прошлого столетия в Западной Европе сложились функционирующие демократические системы со сменяющимися правительствами, системы, в которых участвует множество разных социальных классов. В последние годы мы наблюдаем, напротив, как демократия начинает работать главным образом на капитал. И это связывает нас с той линией, которую предлагает Пикетти, — возвращением неравенства.

— Для описания деградации западной политической системы почти 15 лет назад вы предложили термин «постдемократия». В вашем понимании роль широких масс в постдемократии сводится к тому, чтобы раз в несколько лет ставить галочку на избирательном бюллетене, осознавая при этом, что все ключевые решения принимают политические и финансовые элиты в своих кабинетах, демократическая оболочка лишается своего внутреннего содержания. Применима ли концепция постдемократии к странам, где либеральной демократии никогда не было, — например, к России?

— Я не эксперт по России, но если мы посмотрим на страны Центральной Европы (Польшу, Чехию или Венгрию), то окажется, что после 1989 года они очень быстро двигались от демократии к постдемократии. В этих странах есть демократические формы, но у них нет корней в движениях социального характера, тогда как на Западе демократия была построена на сильных социальных движениях — как у левых, так и у правых. Даже в Польше все идет к тому, что управление партиями переходит к влиятельным и богатым людям. В итоге мы имеем борьбу между олигархами, пытающимися создать партии, ни одна из которых не укоренена в социальных движениях.

— Многие из ваших прогнозов полностью подтвердились, об этом говорят политические события последних лет.

— Некоторые вещи действительно совпали, и очень сильно. Например, кризис 2008 года, который случился из-за чрезмерной власти банковских лобби, особенно в США, — это явный пример постдемократической ситуации, приведшей к масштабной финансовой катастрофе. В значительной степени постдемократическим было и то, как Европейский союз пытался впоследствии разрешить кризисы в Италии и Греции. Внешне это могло выглядеть демократией, но на деле ей не являлось.

— Есть ли что-то, чего вы не сумели предусмотреть?

— Более неожиданным оказался для меня рост популистских движений, вспышка политической активности, которая стала сюрпризом для правительств и элит. В некотором смысле популизм — это индикатор того, что население способно протестовать против постдемократии. Проблема в том, что в основу этих движений во многом легла ненависть по отношению к определенным группам людей, а именно иностранцам и мигрантам, стремление ограничить их в правах. В этом смысле популизм, проистекающий из народного недовольства, не только не вписывается в демократию, но даже ей угрожает. В этом главное противоречие текущей ситуации.

— Сегодня «культурные войны» — например, вокруг того же популизма — действительно не менее важны, чем экономические проблемы?

— Да, но их нельзя просто оторвать от экономики. Ведь популистские движения содержат в себе определенный пессимизм в отношении будущего, они обращены в прошлое, которое кажется лучше. Лучше и в сугубо культурном смысле — например, в неприятии равенства для женщин и меньшинств. Но это может быть и желанием людей вернуть времена, когда их город был мощным индустриальным центром, а сейчас рабочие места переместились в Китай. Или люди процветают, но не чувствуют себя частью современной динамической экономики. Они понимают, что выпали за пределы мейнстрима, обижены, возмущены.

Если посмотреть на то, как проходили разные выборы — в Венгрии, Австрии, Германии, Франции, США, Швеции, — мы увидим, что люди, живущие в городах с большим количеством мигрантов, чувствуют себя, напротив, частью будущей экономики и не склонны голосовать за ксенофобские партии. Возможно, самый мультикультурный город в мире — Лондон — как раз хороший тому пример: здесь почти не было поддержки ксенофобских движений. Так что многое зависит от того, чувствуют ли люди себя частью будущего — в культурном смысле, экономическом или в комбинации обоих. Но, так или иначе, несомненно одно: то, что американцы называют «культурными войнами», вернулось сегодня в политику.

— Бывший премьер-министр Великобритании Тони Блэр однажды сказал, что если столкнуть правый популизм с левым, то первый обязательно победит. Вы с этим согласны?

— Да, поскольку правый популизм основан на чувстве расы, культуры, нации. Эти чувства очень глубоко укоренены в человеческой психологии. Однако не следует думать, что эти движения — это движения большинства. Они сильны и заметны, но они не представляют большинство.

— А можно ли направить эту популистскую энергию в конструктивное русло, как пытаются сделать современные теории радикальной демократии? Кажется, вам должна быть близка политическая критика, которую предлагает, например, Шанталь Муфф.

— В некотором смысле да, но я не согласен с выводами теоретиков радикальной демократии. Они видят, что ксенофобский популизм смог затронуть глубинные эмоции, и считают, что левые тоже должны попытаться отхватить себе кусок. Они смотрят на нации и говорят: да, это область, в которой люди чувствуют себя увереннее всего, это надо использовать. Мне кажется, это опасный путь. Ксенофобские движения политически неизменно справа, и так будет всегда. Как по мне, левые должны искать свой собственный путь к народу — возможно, не такой простой, но зато более здоровый.

— То есть вы расходитесь в допустимой степени популизма?

— Даже если популизм возможен без ксенофобии, враждебность к другим нациям и к иммигрантам — это только одна опасная точка. Популистские движения пытаются начать что-то новое в системе, которая стала очень статичной, ригидной. Если вы — демократ, то надо это приветствовать. Проблема в том, что популисты должны действовать для этого очень радикально, подрывая существующие паттерны. И вопрос в том, как далеко это может зайти. В Латинской Америке были примеры, где эти движения в конце концов стали утверждать, что они должны в интересах народа нарушить верховенство права. В результате маленькая группа лиц подминала под себя всю власть и коррумпировалась. Во всех таких движениях наступает момент, когда им нужно перестать разрушать и все-таки признать, что система нуждается в неких правилах, чтобы поддерживать демократию.

— Но если жестко ограничивать популизм, не вернемся ли мы обратно к постдемократии, при которой правят исключительно элиты?

— Тут должен быть очень деликатный баланс. Существующая система должна подвергаться нагрузке со стороны различных движений и кампаний. Но тревожный звонок звучит тогда, когда популистские лидеры начинают говорить: «Мы избраны народом, поэтому судьи, Центральный банк и все остальные должны быть под нашим контролем». Демократию нужно защищать от ее собственных лидеров. Интересы этих лидеров не равны интересам народа. Лидеры хотят власти — в том числе просто так, без всякой благой цели. И находят способы ее получить. Популизм начинается как демократический импульс, но есть риск, что под влиянием своих лидеров он станет антидемократическим. И правые, и левые подвержены таким мутациям. Поэтому да, я считаю, что в политике нужны либеральные сдержки.

— Если «славное тридцатилетие» после Второй мировой было вызвано уникальным стечением обстоятельств, значит ли это, что мы не можем надеяться на возвращение таких времен?

— В политическом смысле — нет. Это крупная ошибка социал-демократов (как и любой другой политической группы) — думать, что мы можем сейчас вернуться к большим партиям, которые представляют половину населения. Сейчас население гораздо более разнообразно, и для его представительства необходимы разные партии. Например, вместе с социал-демократами слева есть зеленые и еще более левые социалисты. Либеральные партии постоянно меняют свою идентичность и не уверены, кто они — неолибералы или социал-либералы. Консерваторы сейчас расколоты между модернизационными капиталистическими группами и гораздо более традиционными социальными консерваторами. Все большие политические движения и некоторые маленькие сталкиваются с похожими проблемами. Появляются политические системы из пяти-шести партий, ни одна из которых не доминирует над другими. Все ищут ситуативные коалиции на разные периоды. И, конечно, возникают новые популистские партии. То есть ландшафт сейчас стал куда более разнообразным, и политикам надо научиться как-то с этим жить в ближайшие годы.

— Еще в начале нулевых вы писали, что политика будет становиться все более похожей на шоу-бизнес и маркетинг. С тех пор мы видели множество подтверждений этой тенденции: Дональд Трамп, итальянское «Движение пяти звезд», Владимир Зеленский. Понятно, что все это протест против власти технократов, обобщенного «вашингтонского болота», как говорит Трамп. Но разве сами эти новые политические персонажи — не такой же искусственный продукт политтехнологий, как и предыдущий истеблишмент?

— В некотором смысле если политика становится похожей на шоу, то выигрывать начинают те, кто лучше играет свою роль. А лучше всего это делают люди из телеиндустрии. Первым, кого мы видели в этом жанре, был Рональд Рейган. И вполне можно допустить, что у такого рода личностей могут быть вполне адекватные политические идеи, у них есть шанс стать нормальными политиками. Но есть проблема, и она в том, что у этих персонажей обычно нет политической мудрости. Здесь хороший пример — Беппе Грилло в Италии: комедийный актер, анархист, сумевший развить собственное политическое движение. Сейчас он идет в правительство от ксенофобской партии, выступая за те вещи, против которых он выступал раньше.

— Электорат, голосующий за лидеров такого сорта, действительно хочет большего демократического вовлечения? Или это просто «ленивый» способ выразить свой протест против истеблишмента?

— Кто-то хочет поменять ситуацию, кого-то привлекает конкретная личность. В случае со сторонниками Беппе Грилло кому-то нравились его лозунги, кому-то — то, что он создал движение, которое управлялось с помощью краудсорсинга. Мотивации смешиваются. И это не должно нас удивлять. Политические движения, которым удается апеллировать к более широкому спектру мотиваций, обычно более успешны.

Здесь еще один важный момент — это эффект социальных медиа. Они создают возможность для «ленивого» участия, когда вам просто нужно нажать на кнопку. Вообще социальные медиа во многом обогатили демократию, позволили значительно быстрее формировать демократические движения. Но одновременно они дали богатым людям еще больше инструментов влияния. Часто все выглядит так, как будто движение исходит от миллионов людей, хотя на самом деле оно имеет всего один источник.

— Что в этой ситуации происходит с институтами демократической репрезентации?

— Формально демократия предполагает, что один голос равен одному человеку, то есть все происходит на условиях равенства. Но выборы — это только часть политики. Например, есть институт лоббизма, очень важный для нормальной гражданской жизни. Но из-за неравенства люди часто не в состоянии выйти на следующий уровень — непосредственного участия в политике. Или еще один очень важный институт в Европе и в прошлом очень важный и для Америки — профсоюзы. Но они тоже становятся слабее во всем мире. Все это сказывается на демократии в целом.

— Угасание профсоюзов связано с переходом к постиндустриальной экономике?

— Да. Для социал-демократии, опирающейся на профсоюзы, всегда был важен баланс между сильным капитализмом и сильным рабочим движением. Исторически этим силам приходилось либо воевать друг с другом, либо находить компромиссы. Сейчас этот баланс под угрозой, потому что упадок индустриального рабочего класса действительно привел к упадку профсоюзов. Индустриальные профсоюзы были вовлечены когда-то в борьбу за гражданские права, за возможность голосовать. Сейчас это право у людей есть и так, так что связь между профессией и политической идентичностью теперь гораздо слабее. У людей, занятых в новых профессиях, в основном нет чувства борьбы за гражданские права, они просто этого не помнят.

Отчасти эта связь восстанавливается там, где идет речь о женском вопросе в сфере труда. В Советской России женщины всегда были активно вовлечены в труд, но на Западе в последние 30—40 лет мы тоже наблюдаем значительное вовлечение женщин в сферу труда. Полагаю, что если работа вновь будет политизирована, то это будет происходить главным образом за счет женщин.

— Вы еще в начале нулевых предсказывали, что женские движения станут одной из главных движущих сил в современной политике.

— Я все еще думаю, что женские движения — это главный источник оппозиции по отношению к волне социального консерватизма. Если посмотреть на трудовые движения, то изначально они были во многом мужскими — не в том смысле, что они выступали против женщин, а в том, что они представляли интересы людей, которые хотели быть «добытчиками», зарабатывать для своей семьи. Но сейчас в структуре постиндустриальной рабочей силы большая часть низких и средних позиций занята женщинами. А женщины — это до сих пор одна из групп, которые наиболее часто подвергаются атакам со стороны некоторых форм социального консерватизма. Именно для женщин стал особенно актуальным вопрос баланса между жизнью и работой. Поэтому политика, которая определяется и делается женщинами (хотя в том числе и для мужчин), — это главный вызов современному пессимистическому социал-консерватизму.

— Чем еще демократии можно помочь? Сейчас много говорят о возрождении профсоюзов. Еще говорят о том, что надо интегрировать в современную политику элементы прямой демократии. Например, Дэвид Рейбрук предлагает вернуть процедуру жребия. Как вам такая идея возврата к античности?

— Существующая модель демократии, когда мы раз в четыре года голосуем за кого-то, определенно не предлагает шансов на активное участие в политике. Конечно, есть политика другого рода, которая происходит постоянно. Это взаимодействие государств друг с другом. Оно вращается вокруг интересов очень богатых слоев, у которых есть возможность заплатить за свое влияние. Но если мы говорим о том, чтобы обычные люди могли участвовать в политике не только во время выборов, нужны другие инструменты — в том числе жребий и референдумы.

— Совсем недавно мы пережили референдум по Brexit…

— Да, но пример с Brexit не самый удачный, поскольку в Великобритании нет ни законов, ни конституции, рассчитанных под референдумы. Я бы сказал, что конкретно Brexit — это очень бездарно проведенный референдум.

— Но референдумы в Швейцарии в этом смысле — пример успеха?

— Да, но и здесь есть две проблемы. Первая — это размер страны. Демократия в Швейцарии обычно происходит на уровне кантона, то есть она рассчитана на несколько тысяч людей. В бóльших масштабах сделать это значительно сложнее. Вторая проблема в том, что в политике немалую роль играют корпоративные интересы богатых людей. И в Швейцарии это тоже есть, особенно в больших кантонах. Но в целом, если их правильно проводить, референдумы могли бы принести пользу. Это точно касается локальных вопросов на уровне городов. Так что формы участия, о которых вы говорите, действительно могут спасти демократию от постдемократии.

— Возможно, истоки постдемократии в том, что политическая демократия плохо совместима с экономической глобализацией, то есть с исчезновением границ, препятствующих движению капитала. Что с этим можно сделать?

— Вы охарактеризовали это очень точно. Сейчас демократия обычно останавливается на уровне национальных границ. В то же время глобальная экономика нуждается в регулировании на гораздо более высоких уровнях. И есть серия проблем — изменение климата, загрязнение атмосферы, налогообложение глобальных IT-гигантов, — до которых национальная демократия не дотягивается.

Здесь есть две возможности. Первая — попытаться выйти на уровни демократии внутри крупных регионов. Например, в рамках ЕС есть парламент и какая-то политическая жизнь. Это не просто бюрократическая регуляторная система, какой ее часто выставляют. Это единственный пример такой структуры во всем мире. Да, она слабая, над ней легко смеяться, но она существует и пытается что-то делать на этом фронте. Вторая возможность — это действительно глобальное регулирование, как это делают ВТО, Всемирный банк или МВФ. Нельзя в каждом из этих институтов построить глобальную демократию, но кое-что мы все-таки можем сделать. В частности, в рамках национальной политики мы можем дискутировать о позициях, которые наши правительства занимают в этих организациях. Очень увлекательно смотреть, как это происходит, фактически в первый раз, с детским движением против изменения климата. Школьники говорят: «А что вы делаете в своем парламенте, чтобы решать международные проблемы?» Хотя, чтобы запустить эту волну, понадобились дети, я вижу в этом хороший знак.

— Разве обычный избиратель может опротестовать решения МВФ и других международных институций?

— Мы точно можем сделать более политизированным то, что происходит в международных организациях, и давить на национальные правительства, чтобы менять эту политику. Ведь в конечном счете глобальные институции все равно контролируют национальные правительства. Главная задача здесь — сделать так, чтобы люди осознали, что их нации — это не отдельные, изолированные сущности, какими были государства XVII века. Сегодня мы живем в мире разделяемого суверенитета, поэтому нужно больше говорить о том, как работать вместе с другими странами.

Например, крупнейший источник неравенства — это конкуренция между странами за привлечение инвесторов. Это одна из тех гонок, из которых никто не выходит победителем. Разные страны предлагают низкие налоги на капитал, одновременно перекладывая налоговое бремя на рабочих. От снижения налоговых ставок тают поступления в бюджет, а это только увеличивает неравенство. Договоренность между странами не конкурировать в этой области могла бы радикально поменять ситуацию.

— В своей книге «Как сделать капитализм полезным для демократии» вы пишете о том, что «все мы сегодня немного неолибералы». Почему вы защищаете капитализм, раз от него столько проблем? Почему не попытаться построить рыночный социализм, например?

— У капитализма есть две части: с одной стороны, это рынок, с другой, частная собственность. А рынки необходимо регулировать. Одного рынка недостаточно, ему все равно нужна политика. При этом я верю в то, что рынки — это очень полезный девайс для распределения товаров и услуг, поэтому и говорю, что мы все немного неолибералы. Еще лет 40 назад, мне кажется, многие из нас в это не верили.

А вот вопрос частной собственности более проблематичен, потому что концентрация богатства в одних или нескольких руках угрожает рынку. Проблема в том, чтобы найти такие формы собственности, которые отличались бы от капитализма. Я верю в смешанные системы, когда часть экономики управляется государством — особенно в тех отраслях, где нет конкуренции. Во многих странах мы приватизировали газ, электричество и другие базовые услуги, но все, к чему это привело, — это новая концентрация частного богатства, а не появление рынков.

В чистой рыночной теории из классической экономики ни одна фирма или индивид никогда не сможет доминировать на рынке. Но в реальности во многих секторах — энергетика, финансы, интернет — случается именно это: фирмы ломают рынок и начинают действовать в политической плоскости, продавливая выгодные для себя меры. Антимонопольные службы пытаются бороться с этим, укреплять рынки, но проигрывают эту борьбу.

Одна из проблем неолиберализма — это идея о том, что есть только одна форма экономической организации: это акционеры, максимизирующие корпоративную стоимость. Победа этой идеи стала настоящей катастрофой. При этом есть такие формы капитализма, которым не нужны частные акционеры. Например, общества взаимного страхования и кооперативы на Западе. Хотя неолибералы говорят, что нам нужно разнообразие, их политика ведет ровно к обратному результату.

— На это вам возразят, что лучше уж сломанный рынок, чем государство, которое тотально некомпетентно.

— Государства делают много полезного, хотя, конечно, иногда наносят вред. Тезис неолибералов о том, что государства всегда некомпетентны, нужно просто опровергать кейс за кейсом — искать такие примеры, где публичные системы работают хорошо. Например, здравоохранение, образование, медицина, регулирование качества и масса других сфер, которых не было бы без государства.

— Нужно ли увеличивать при этом налог на богатство?

— Почти во всех странах за последние 30 лет очень сильно снизились налоги на богатство — частично за счет сокращения предельных налоговых ставок, частично за счет перераспределения налоговой нагрузки с капитала на обычных работников. Топ-менеджеры всегда могут так переопределить свои зарплаты, чтобы они выглядели как доходы с капитала. Разумеется, есть точка, когда налоги становятся слишком высокими, но сейчас мы даже к ней не приблизились, потому что все предыдущие 30 лет этот налог сокращался.

— Есть оптимистичные прогнозы, связанные с цифровыми технологиями. Якобы они открывают перед нами принципиально новую экономическую формацию, которая позволяет производить товары с практически нулевыми издержками. Вы в это верите?

— Такая мечта была, но на деле мы увидели возможность больших корпораций брать под контроль большие части социальных медиа. Интернет очень быстро перешел под контроль ограниченного числа компаний. Это очень двусмысленная ситуация. В некоторых областях действительно появилась возможность производить товары так быстро и дешево, что это подрывает рынок. Например, многие музыканты рады, если их музыка находится в свободном доступе, а сами они зарабатывают на концертах. Но в других индустриях это не так. Поэтому здесь нет единого результата. С самого начала существования человечества идет постоянная борьба между открытым доступом и попытками установить частную собственность. Всегда были публичные пространства, такие, как лес или море, которые частным собственникам передать труднее. С технологическими корпорациями происходит во многом то же самое.

Здесь есть несколько негативных моментов. Во-первых, алгоритмы выключают конкуренцию, поскольку все пользователи хотят быть частью самой большой сети. Во-вторых, цифровые технологии создают предпосылки для очень плохих условий труда. Это связано с незащищенными формами занятости, когда люди считаются самозанятыми, хотя на самом деле это не так. И в-третьих, платформы утверждают, что они не представляют ни один из существующих секторов экономики, то есть являются чем-то новым. Uber говорит, что они не транспортная компания, поэтому их не надо регулировать транспортными правилами. Facebook говорит, что они не издатели, и так далее. Они пытаются поместить себя вне зоны доступа любого регулирования. В конце концов правительства научатся приводить платформы в порядок, просто для этого нужны политическая воля и некоторая смекалка.

— Интересно, что опаснее — прекарный труд или полная автоматизация рабочих мест.

— На самом деле, как только автоматизация, роботизация или цифровизация замещает одни активности, тут же появляются новые. Технологические прорывы уже не раз устраняли определенные виды работы, но главным следствием было открытие новых занятий. Возможно, когда-то это изменится, но я все еще думаю, что изобретательное человечество что-нибудь придумает. В конце концов, капиталистам нужно, чтобы мы могли покупать их продукцию. А если большинство людей зависит от зарплат, то им надо будет где-то работать, чтобы покупать товары. Без потребителей ничего не получится.

Интересно, что капитализм в США искал новое решение для этой проблемы во время финансовой либерализации, которая привела к кризису 2008 года. Доходы не росли, и рабочие стали занимать деньги, а банки безответственно выдавали им кредиты. В результате долг бедных слоев населения стал одной из главных причин кризиса. Вот что происходит, если люди не могут поддерживать уровень потребления. Системе нужно, чтобы мы работали и потребляли, поэтому работники могут потерять свою роль только до определенных пределов.

— Безусловный базовый доход может быть такой опцией для поддержания покупательной способности?

— Расчеты показывают, что он мог бы работать экономически, но для этого есть крупные политические препятствия. Я не могу представить себе, чтобы большинство населения согласилось с тем, чтобы неким людям обеспечивался достойный уровень существования без необходимости работать. Сейчас мы видим атаки даже на пособия по безработице. И если вы посмотрите на опыты с базовым доходом в Финляндии и Италии, то это очень и очень скромные эксперименты. Например, в Италии безработным, которые готовы заниматься волонтерством, платят за это очень маленькие деньги. Другими словами, если вы бесплатно работаете, то можете получить за это немного денег. Это полная противоположность идее базового дохода. Я боюсь, что каждый раз, когда мы будем пробовать его ввести, это будет происходить в такой деградировавшей форме.

— В ваших книгах вы объясняете политический процесс такими инерционными факторами, как демография и экономический уклад. Если все предопределяется этим, то какую роль может играть политическое действие?

— Интересная начальная точка для этой дискуссии — это Организация экономического сотрудничества и развития (ОЭСР). Одна из главных организаций, принесших неолиберальный мировой порядок, сейчас начинает ставить его под вопрос и остро критикует растущее неравенство. Проведенный ОЭСР анализ показывает, что значительная часть роста неравенства объясняется институциональными причинами, а не технологическими. Причины неравенства находятся в зоне влияния правительств. Здесь нет никакого детерминизма, это вопрос политического выбора. А значит, положение вещей можно изменить.

Источник: colta.ru

Написать ответ